Марья Петровна часто ходит к нам чай пить. Она вся такая полная, платье на неё натянуто тесно, как наволочка на подушку. У неё в ушах разные серёжки болтаются, и душится она чем-то сухим и сладким. Я когда этот запах слышу, так у меня сразу горло сжимает. Марья Петровна всегда как только меня увидит, так сразу начинает приставать: кем я хочу быть и какая девочка в классе мне больше всех нравится. Да ни какая, вот и всё! Я ей уже пять раз объяснял, а она всё хохочет и грозит мне пальцем! Чудная. Она когда первый раз к нам пришла, на дворе была весна, деревья все распустились и в окно пахло зеленью, и, хотя был уже вечер, всё равно было светло. И вот мама стала меня посылать спать, и, когда я не захотел ложиться, эта Марья Петровна вдруг говорит: — Будь умницей, ложись спать, а в следующее воскресенье я тебя на дачу возьму, на Клязьму. Мы на электричке поедем. Там речка есть и собака, и мы на лодке покатаемся все втроём... И я сразу лёг, и укрылся с головой, и стал думать о следующем воскресенье, как я поеду к ней на дачу, и пробегусь босиком по траве, и увижу речку, и, может быть, мне дадут погрести, и уключины будут звенеть, и вода будет булькать, и с вёсел в воду будут стекать капли, прозрачные как стекло. И я подружусь там с собачонкой, Жучкой или Тузиком, и буду смотреть в его жёлтые глаза, и потрогаю его язык, такой красивый и приятный, когда он его высунет от жары. И я так лежал, и думал, и слышал смех Марьи Петровны, и незаметно заснул, и потом целую неделю, когда ложился спать, думал всё то же самое. И когда наступила суббота, я вычистил ботинки и зубы, и взял свой перочинный ножик, и наточил его о плиту, потому что мало ли какую я палку себе вырежу в лесу в деревне, может быть, даже ореховую. А утром я встал раньше всех, и оделся, и стал ждать Марью Петровну. Папа, когда позавтракал и прочитал газеты, сказал: — Пошли, Дениска, на Чистые, погуляем! Но я ему сказал: — Что ты, папа? А Марья Петровна? Она сейчас приедет за мной, и мы отправимся на Клязьму. Там собака и лодка. Я её должен подождать. Папа помолчал, потом посмотрел на маму, потом пожал плечами и стал пить второй стакан чаю. А я быстро дозавтракал и вышел во двор. Я гулял у ворот, чтобы сразу увидеть Марью Петровну; когда она придёт. Но её что-то долго не было. Тогда ко мне подошёл Мишка. Он сказал: — Пошли слазим на чердак! Посмотрим, родились голубята или нет... — Понимаешь, не могу... Я в деревню уезжаю на денёк. Там собака есть и лодка. Сейчас за мной одна тётенька приедет, и мы поедем с ней на электричке. Тогда Мишка сказал: — Вот это да! А может, вы и меня захватите? Я очень обрадовался, что Мишка тоже согласен ехать с нами, всё-таки мне с ним куда интереснее будет, чем только с одной Марьей Петровной. Я сказал: — Какой может быть разговор! Конечно, мы тебя возьмём, с удовольствием! Марья Петровна добрая, чего ей стоит! И мы стали вдвоём ждать с Мишкой. Мы вышли в переулок и долго стояли и ждали, и, когда появлялась какая-нибудь женщина, Мишка обязательно спрашивал: — Эта? И через минуту снова: — Вон та? Но это всё были незнакомые женщины, и нам стало скучно, жарко, и мы устали так долго ждать. Мишка рассердился и сказал: — Мне надоело! И ушёл. А я ждал. Я хотел её дождаться. Я ждал до самого обеда. Во время обеда папа опять сказал, как будто между прочим: — Так идёшь на Чистые? Давай решай, а то мы с мамой пойдём в кино! Я сказал: — Я подожду. Ведь я обещал ей подождать. Не может она не прийти. Но она не пришла. А я не был в этот день на Чистых прудах и не посмотрел на голубей, и папа, когда пришёл из кино, велел мне уходить от ворот. Он обнял меня за плечи и сказал, когда мы шли домой: — Будет ещё деревня в твоей жизни, и трава будет, и речка, и лодка, и собака... Всё будет, держи нос повыше! Но я, когда лёг спать, я всё равно стал думать про деревню, лодку и собачонку, только как будто я там не с Марьей Петровной гуляю, а с Мишкой и с папой или с Мишкой и мамой. И время потекло, оно проходило, и я почти совсем забыл про Марью Петровну, как вдруг однажды — трах-тарарах, пожалуйте! Дверь растворяется, и она входит собственной персоной. И серёжки в ушах звяк-звяк, и с мамой по-целуйство — чмок-чмок, и на всю квартиру пахнет чем-то сухим и сладким, и все садятся за стол, и ха-ха-ха, и хо-хо-хо, и начинают пить чай. Но я не вышел к Марье Петровне, я сидел за шкафом, потому что я сердился на Марью Петровну. А она сидела как ни в чём не бывало, вот что было удивительно! И когда она напилась своего любимого чаю, она вдруг ни с того ни с сего сама ко мне залезла и схватила меня за подбородок: — Ты что такой угрюмый? — Ничего, — сказал я. — Давай вылезай, — сказала Марья Петровна. — Мне и здесь хорошо! — сказал я. Тогда она захохотала, и всё на ней брякало от смеха, и, когда отсмеялась, она сказала: — А чего я тебе подарю... Я сказал: — Ничего не надо! Она сказала: — Саблю не надо? Я сказал: — Какую? А она: — Будённовскую. Настоящую. Кривую. Вот это да! Я сказал: — А у вас есть? — Есть, — сказала она. — Самой небось нужно? — сказал я. Но она улыбнулась: — А зачем мне? Я женщина, я военному делу не училась, зачем мне сабля? Лучше я её тебе подарю. Я сказал: — А когда? — Да завтра, — сказала она. И было видно по ней, что ей нисколько не жалко сабли. Я даже подумал, что она, наверно, глуповатая женщина, раз она добровольно отдаёт саблю. А она говорит дальше: — Вот завтра придёшь после школы, а сабля здесь. Вот здесь, я её тебе прямо на кровать положу. — Ну ладно, — сказал я, и вылез из-за шкафа, и сел за стол, и тоже пил с ней чай, и проводил её до дверей, когда она уходила. И на другой день в школе я еле досидел до конца уроков и побежал домой сломя голову. Я бежал и размахивал правой рукой — в ней у меня была невидимая сабля, и я рубил и колол фашистов, и защищал чёрных ребят в Алжире, и перерубил всех врагов Кубы. Я из них прямо капусту нарубил. Это было, пока я бежал домой, ещё всё как будто, но дома меня ожидала сабля, настоящая будённовская сабля, и я знал, что в случае чего я сразу запишусь в добровольцы, и, раз у меня есть собственная сабля, меня обязательно примут. И тогда я буду герой, я поеду на Кубу, и Фидель Кастро снимется со мной в газету, и мы там оба будем стоять на фото, храбрые и весёлые, — я с саблей, а он с бородой. И когда я вбежал в комнату, я сразу подбежал к своей раскладушке. Сабли не было. Я посмотрел под подушку, пошарил под одеялом и заглянул под кровать. Сабли не было. Не было сабли. Марья Петровна не сдержала слова. И сабли не было нигде, и не могло быть, ведь сабли с неба не падают... Я подошёл к окну. Мама сказала: — Может быть, она ещё придёт? Но я сказал: — Нет, мама, она не придёт. Я так и знал. Мама сказала: — Зачем же ты под раскладушку-то лазил?.. Я объяснил ей: — Я подумал: а вдруг она была? Понимаешь? Вдруг. На этот раз. Мама сказала: — Понимаю. Иди поешь. И она подошла ко мне. А я поел и снова встал у окна. Мне не хотелось идти во двор. А когда пришёл папа, мама ему всё рассказала, и он подозвал меня к себе. Он снял со своей полки какую-то книгу и сказал: — Давай-ка, брат, почитаем чудесную книжку про собаку. Называется «Майкл — брат Джерри». Джек Лондон написал. И я быстро устроился возле папы, и он стал читать. Он хорошо читает, просто здорово! Да и книжка была ценная. Я в первый раз слушал такую интересную книжку. Приключения собаки. Как её украл один боцман. И они поехали на корабле искать клады. А корабль принадлежал трём богачам. Дорогу им указывал Старый Мореход, он был больной и одинокий старик, он говорил, что знает, где лежат несметные сокровища, и обещал этим трём богачам, что они получат каждый целую кучу алмазов и брильянтов, и эти богачи за эти обещания кормили Старого Морехода. А потом вдруг выяснилось, что корабль не может доехать до места, где клады, из-за нехватки воды. Это тоже подстроил Старый Мореход. И пришлось богачам ехать обратно несолоно хлебавши. Старый Мореход этим обманом добывал себе пропитание, потому что он был израненный бедный старик. И когда мы окончили эту книжку и снова стали её всю вспоминать с самого начала, папа вдруг засмеялся и сказал: — А этот-то хорош, Старый Мореход! Да он просто обманщик, вроде твоей Марьи Петровны. Но я сказал: — Что ты, папа! Совсем не похоже. Ведь Старый Мореход обманывал, чтобы спасти свою жизнь. Ведь он же одинокий был, больной. А Марья Петровна? Разве она больная? — Здорова как бык, — сказал папа. — Ну да, — сказал я. — Ведь если бы Старый Мореход не врал, он бы умер, бедняга, где-нибудь в порту, прямо на голых камнях, между ящиками и тюками, под ледяным ветром и проливным дождём. Ведь у него же не было крова над головой! А у Марьи Петровны чудесная комната восемнадцать метров, со всеми удобствами. И сколько у неё серёжек, побрякушек и штучек! — Потому что она мещанка, — сказал папа. И я хотя и не знал, что это такое — мещанка, но я понял по папиному голосу, что это что-то скверное, и я ему сказал: — А Старый Мореход был благородный, он спас своего больного друга, боцмана, — это раз. И ты ещё подумай, папа: ведь он обманывал только проклятых богачей, а Марья Петровна — меня. Объясни, зачем она меня-то обманывает? Разве я богач? — Да забудь ты, — сказала мама, — не стоит так переживать! А папа посмотрел на неё, и покачал головой, и замолчал. И мы лежали вдвоём на диване и молчали, и мне было тепло рядом с ним, и я захотел спать, но перед самым сном я всё-таки подумал: «Нет, эту ужасную Марью Петровну нельзя даже и сравнивать с таким человеком, как мой милый, добрый Старый Мореход!»